Топор при корне: что скрывает икона Вербного воскресенья
Под слоем праздничного золота иконописец часто прячет не торжество, а богословское предупреждение. Иерусалим еще ликует, но нижний ярус иконы уже предчувствует суд.
Начнем не с центральной фигуры иконы Входа Господня в Иерусалим. Начнем с того, что происходит в самом низу, у подножия.
В нижнем углу старой доски – там, куда скользящий взгляд зрителя почти не добирается, – мальчик замахнулся топором. Он бьет не по ветвям. Он заносит лезвие под корень.
Мы привыкли смотреть на эту икону так, как нас научили: сразу ищем Христа, отмечаем Его посадку на осленке, читаем жест благословляющей руки. Но иконописцы XV века иногда выстраивали драматургию иначе.
Они прятали важнейший смысловой узел туда, куда торжество обычно не смотрит – в самый низ, под копыта животного.
Православная икона вообще говорит с нами языком символов, а не буквальных бытовых иллюстраций.
Там, где брошены одежды
Нижний ярус иконы – это отдельный мир. Верхняя часть композиции выстроена в строгом ритме: апостолы за Христом держат дистанцию, жители Иерусалима выходят навстречу правильным строем. А внизу происходит нечто совершенно иное.
Мальчик запутался в рукавах рубашки, которую пытается сдернуть через голову, и никак не может выбраться из ткани. На некоторых иконах псковской школы это прописано с удивительной жизненностью.
Чуть в стороне другой ребенок сидит и сосредоточенно вытаскивает занозу из пятки. Иконописцы новгородской школы (как, например, на знаменитой двусторонней иконе-таблетке первой половины XV века из Софийского собора в Новгороде) вводили этот мотив осознанно.
Пальма – дерево колючее и грубое, влезть на нее без потерь нельзя. Прикосновение к святыне оставляет реальные следы на теле. Евангельский текст прямо не описывает детей на самой дороге в этот момент – Матфей говорит о детях, кричавших позже в храме. Но иконопись добавляет их в сцену шествия как живой комментарий.
Дети на иконе – единственные, кто не умеет быть статичным.
Взрослые застыли в церемониальных позах. Складки плащей лежат ровно, взгляды направлены куда следует. Дети же действуют всем телом, опережая собственные намерения. Перед Богом они оказываются в полной, обезоруживающей беспомощности.
Блаженный Феофилакт Болгарский видел в брошенных одеждах глубокий символ: «Они подстилают Христу свои одежды, то есть плоть покоряют духу». На иконе дети делают это не умом, а телом.
«Уже и секира при корне»
Но самый странный ребенок в этом ярусе – с топором. Этот мотив нельзя назвать универсальной нормой, он появляется не на всех иконах праздника. Но в ряде новгородских и псковских изводов XV века, а также на фресках афонских монастырей (например, в соборе монастыря Дионисиат середины XVI века) он прописан очень четко.
Если присмотреться к тому, что именно делает этот мальчик, становится неуютно. Он рубит не ветку для праздника. Он занес железо под самое основание ствола. Топор и заноза здесь – вовсе не милые детали для оживления пейзажа. Это строгие богословские знаки, которые читаются в неразрывной связи с Писанием.
Задолго до этих событий Иоанн Предтеча произнес страшные слова: «Уже и секира при корне дерев лежит: всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь» (Мф. 3:10). Иконописец взял это грозное предупреждение и буквально вложил его в руки ребенку.
Почему именно ему? Потому что ребенок свободен от церемониальности взрослых. Он не носит социальных масок, не прячет рук и действует напрямую, становясь бессознательным носителем пророчества. Иерусалим встречает Мессию криком «Осанна!», но, по мысли толкователей, ждет лишь земной политической победы. Топор при корне напоминает об этой трагедии в самый разгар праздника.
Теснота закрытого города
Теперь поднимем взгляд на правый край доски. Иерусалим здесь изображен не как праздничный город, открытый навстречу гостю. Это тяжелая, многоярусная каменная кладка с узкими щелями бойниц. Ворота темные и тесные. Множество причудливых строений в таких композициях создает специальное ощущение тесноты. Это крепость, которая настороженно ждет.
На некоторых поздних изводах над крышами Иерусалима, между башнями, натянуто красное полотно – велум. В иконографии велум обычно означает, что действие происходит внутри помещения, под кровом. Но Вход Господень – уличная сцена. Зачем мастера навешивали шатер над открытым небом?
Существует интересная гипотеза: велум может символизировать завесу Иерусалимского храма – ту самую, которая разорвется надвое в момент смерти Христа на Кресте.
Иконописец вешает ее над городом заранее, потому что в пространстве иконы будущее всегда уже присутствует в настоящем.
Фарисеи выходят из ворот без ваий. Их руки часто спрятаны в тяжелых складках одежды. В визуальном языке закрытые руки означают закрытое сердце. Апостолы за спиной Христа переговариваются, обмениваются взглядами. Евангелист Иоанн объясняет это прямо: «Ученики Его сперва не поняли этого» (Ин. 12:16).
Взгляд, обращенный назад
И наконец, посмотрим на центральную фигуру. Христос сидит на осленке боком – обе ноги свешены в одну сторону. Так сидит усталый путник, а не римский триумфатор. В палеологовском изводе, получившем широкое распространение в русской иконе XV века (в кругу Андрея Рублева и Дионисия), Он обернулся. Спаситель смотрит не на Иерусалим, который встречает Его впереди, а на Своих учеников.
Есть и другой извод, более ранний. Например, миниатюра рукописи «Слов» святителя Григория Богослова, датируемая концом IX века, изображает Его иначе: лицо Христа обращено к городу, и на нем лежит глубокая скорбь.
Это тот самый момент, о котором говорит евангелист Лука: «И когда приблизился к городу, то, смотря на него, заплакал о нем» (Лк. 19:41). Иконограф находил для этой печали разные формы, но само ее присутствие неизменно.
Под ногами осленка лежат смятые одежды. Дети с занозой и топором остаются внизу, у самой земли. А над темными воротами висит красный велум. Город ликует, еще не зная, что произойдет через несколько дней.
А Спаситель знает. Он смотрит на эти тяжелые стены и тихо оплакивает их судьбу, ясно видя грядущее разрушение. Икона не произносит окончательных приговоров, но создает богословское напряжение между милостью Бога и судом, к которому человек приговаривает себя сам.